Белый туман и звезды. Брезжит маяк за мысом. То набухая кровью, то становясь зеленым, словно прибитый ветром, луч убегает низом по смоляным бурунам, тускло посеребренным. Грузно скрипит обшивка. Мачты черней распятий, и в судовых потемках, в ямах отсеков душных стадо мужчин бездомных, вырванных из объятий, корчится на обломках замков своих воздушных. К западу — рокот бури… Бьется накат о доски, и лязготни кандальной тягостно стынут звуки… И, не доплыв до голой береговой полоски, тонет глухая песня ненависти и муки…
Этой смутной порой, когда воздух темнеет, задыхается сердце и рвется на волю… Лег туман, отзвонили, звезда леденеет над почтовой каретой семичасовою… А закат, колокольня и ветви над домом наполняются смыслом забытым и странным, словно я заблудился в саду незнакомом, как ребенок во сне, и смешался с туманом. Развернется карета, застонут вагоны и потянутся вдаль… если есть еще дали. Я стою одиноко и завороженно, не достигший отчизны паломник печали.
Люблю зеленый берег с деревьями на кромке, где солнце заблудилось и кажется вечерним, и смутные раздумья, душевные потемки, плывут среди кувшинок, гонимые теченьем.
К закату? К морю? К миру? В иные ли пределы? В реке звезда плеснула, и путь ее неведом… Задумчив соловей… Печаль помолодела, и в горечи улыбка мерцает первоцветом.
Детство! Луг, колокольня, зеленые ветки, разноцветные стекла высоких террас. Как огромная бабочка смутной расцветки, вечер ранней весны опускался и гас.
И в саду, золотом от вечернего света, птичье пенье росло, чтобы вдруг онеметь, а прохладные волны приморского ветра доносили из цирка плакучую медь…
И еще до того, как возник безымянно и застыл во мне горечью привкус беды, я любил, соловьенок, в безлюдье тумана затихание мира и голос воды.
Луна светозарней ливня — и сердце мое под нею становится, как колодец, прозрачнее и полнее.
Все выше вода и выше, пока не раскроет щедро навстречу земле и жажде свои световые недра.
Цветок и звезда в ней рядом, светло от ее прохлады, а где потонуло счастье — сквозят голубые клады.
Чем он был изначально, твой напев соловьиный, — родником, или розой, или ранней звездою? Вспомни, лунная птица, — за какой луговиной он поил первоцветы водой золотою?
И твои ль это в небе самоцветные трели? Или бог в тебе плачет, что ни миг — сиротливей? Или сам не припомнишь, у какого апреля ты украл, соловей, свои звезды в разливе?
Как из колодца, небо, в тебя гляжу украдкой, и там, куда стремятся глухие стены эти, так бесконечно много в твоей улыбке краткой — ты квадратура круга всей красоты на свете.
Ты все — и боль, и вера, и все, о чем я плачу. Лазоревая бездна, ты рай мой и могила, где обрету навеки и навсегда утрачу и все, что ты открыла, и все, что утаила.
Русло, ширясь, пустеет от отлива к отливу. Все мрачней и невзрачней топкий берег низовья. Под мостом вороненым беглый луч торопливо разрывает завесу, набухшую кровью.
Кромка моря! Как будто алмазная льдина в глубь заката дрейфует… Пакетбот запоздалый бросил якорь в лимане и застыл лебедино в полированном небе холоднее металла.
Стали запахом дали. В обмелевшей низине — тростниковые крылья. И, как тусклую ризу, солнце ткет — умирая, словно лист на осине, — световые прожилки по кровавому бризу.
Увядшие фиалки… О, запах издалека! Откуда он донесся, уже потусторонний? Из юности забытой, ушедшей без упрека? Из женского ли сердца, из женских ли ладоней?
А может, залетел он по прихоти случайной рассеянного ветра, затихшего за лугом? Или в стране забвенья, зеленой и печальной, он вторит отголоском надеждам и разлукам.
Но по-девичьи пахнет весенними ночами, и старыми стихами, и первыми слезами — серебряным апрелем, померкшим от печали, …безоблачной печали, смеявшейся над нами…
Холодные радуги в зарослях сада, размокшие листья в затопленной яме, и сонный ручей под дождем листопада, и черные бабочки над пустырями…
Больная трава на развалинах давних, на старых могилах, на мусорных кучах, фасады на север и плесень на ставнях, агония роз, и доныне пахучих…
Тоска о несбыточном, о непонятном, о том, что исчезло, да вряд ли и было, и темные знаки на небе закатном, и тот, кому горько, и та, что забыла…
Летят золотые стрелы с осеннего поля брани. И в воздухе боль сочится, как яд, растворенный в ране.
А свет, и цветы, и крылья — как беженцы на причале. И сердце выходит в море. И столько вокруг печали!
Все жалобно окликает, все тянется за ответом — и слышно: — Куда вы. Где вы. — Ответ никому не ведом…
Отзвучала сирена, и луна все печальней. Потянуло с востока дорассветным туманом. Лай собак замирает на окраине дальней, и весь мир исчезает, потонув в безымянном.
Свет луны разольется по кладбищенским ивам… Вспыхнет мох под луною на старинном соборе… Заблестят ее слезы в роднике торопливом… И земля опустеет. И останется море…
Бесчисленные башни стоят, как на котурнах, в закатной позолоте передо мной маяча. И в каменном экстазе красот архитектурных душа бредет по свету, безмолвна и незряча.
Последний луч ложится на плечи пилигрима. Мой мир необитаем и полон тишиною. На вечном горизонте светло и нелюдимо, и что ни шаг — пустыня смыкается за мною.
И странно… смутный ветер охватывает тело и стершиеся даты ясней и достоверней… сегодня понедельник… сентябрь… уже стемнело… и плачет над селеньем… убогий звон… вечерний…
Приютил кипарис воробьиную стаю. Спелым яблоком солнце в воде раскололось. День, как дерево, стих. И в полях, отлетая, перекликнулся с ангелом девичий голос.
С виноградных холмов по зеленым террасам катит розовой пылью бубенчик повозки и журчит, как серебряный след за баркасом, зыбью женского смеха дрожа в отголоске.
Звезды смотрят на мир. Обитатели в сборе. Грустно руки мужские легли на колени. И в задумчивый час только ветер, как море, набегает на каменный остров селенья.
Одним из колес небесных, которое видит око, на пустошь луна вкатилась и ночь повезла с востока.
И на холмах собаки, в потемках едва заметны, закинув голову, лают на свет округлый и медный.
А воз везет сновиденья и сам едва ли не снится. Лишь далью звезд обозначен его незримый возница.
Щемящие сумерки позднего лета, и дом по-осеннему пахнет мимозой… и память хоронит, не выдав секрета, неведомый отзвук, уже безголосый…
Вдоль белых оград, как закатные пятна, последние розы стираются мглою, и чудится плач — далеко и невнятно — …забытой любовью томится былое…
И чье-то мерещится нам приближенье, а сердце сжимается вдруг поневоле, и в зеркале смотрит на нас отраженье глазами чужими и полными боли…
Зажглись в аметистовых сумерках окна, и старые люстры в дожде зарябили. Желтеют балконы, а зелень намокла, и все это грустно, как давние были.
И давнего бала огни все светлее — вечерней печалью он заново начат, и мокнет песок в нелюдимой аллее, где кто-то неузнанный любит и плачет.
Стемнело. Растоптанный запах букета. Ни звука. В подъезде свеча замигала. И долго старинная чья-то карета увозит — навеки — строку мадригала.
Что хоронишь ты, птица, в соловьиной гортани и серебряной розой роняешь на плиты? Отголосками звона, подобного тайне, словно синей гирляндой, сады перевиты.
В темном воздухе ночи, густом от жасминов, над садами, над белой метелью июня, сердце, полное слез, высоко запрокинув, ты кропишь серебром тишину полнолунья.
И другой соловей, у меня в заточенье, как во сне, к тебе тянется взглядом незрячим… Раскрываются окна, врывается пенье — и еще одно сердце откликается плачем.
И понять невозможно в серебре и дремоте, кто кого окликает в ожидании чуда… или, дружные струны, об одном вы поете… из-за гроба ваш голос… или он ниоткуда…
Бродят души цветов под вечерним дождем. О ростки желтоцвета по кровельным скатам, вы опять отогрели заброшенный дом нездоровым и стойким своим ароматом!
Он как голос, который заплакать готов, или сказка лесная, с лачугой в низине, где невеселы краски, и много цветов, и большие глаза нелюдимы и сини…
Привкус горя навек с этим запахом слит и возник в незапамятно-давние годы… Крыша пахнет цветами, а сердце болит, словно эти цветы — его желтые всходы.
Чуть желтеет луна за сырой пеленою. Воздух замер и, словно аквариум, зелен. В золотистую муть под размытой луною призрак сада плывет, как туман из расселин.
И цветы незнакомы, и горечь туманна. И что было родного — утрачено снова. И бессонный хрусталик в тумане фонтана плачет мертвым напевом из мира иного.
…И я уйду. А птица будет петь, как пела, и будет сад, и дерево в саду, и мой колодец белый.
На склоне дня, прозрачен и спокоен, замрет закат, и вспомнят про меня колокола окрестных колоколен.
С годами будет улица иной; кого любил я, тех уже не станет, и в сад мой за беленою стеной, тоскуя, только тень моя заглянет…
Холодный пар. — Петушья перекличка. Далекий гром. — Заплакало дитя… Проулок пуст. — Доверчива собака. Еще темно. — Задумчив человек.
Снега небес, вы как луна в апреле — неуловимы, призрачны и белы. Я как-то луг увидел оробело таким, как ваши вечные метели.
И сном во сне пришли к моей постели вы как посланцы белого предела, к которому душа моя летела. Прервался сон, и слезы заблестели.
Когда я с вами, крылья кочевые, в моей душе дремота или бденье? Сольюсь порою с вашей белизной —
и словно пробудился я впервые… И вдруг как бы пронизывает тенью от миндаля, зацветшего весной…
Я наземь лег — и, ярко догорая, вечерняя заря передо мною слилась в одно с осенней желтизною в кастильском поле без конца и края.
За плугом борозда, еще сырая, ложилась параллельно с бороздою, и пахарь шел, рукой своей простою в земное лоно зерна посылая.
И думал я: настало мое время — я вырву сердце, звонкое, живое, вручу земле, пока не отзвенело,
и поглядим, взойдет ли это семя, чтоб по весне высокою листвою нетленная любовь зазеленела.
Надеяться! И ждать, пока прохлада туманом наливается дождливым, сменяет розу колос, и по жнивам желтеют отголоски листопада,
и с летом соловьиная рулада прощается печальным переливом, и бабочка в полете торопливом теплу недолговременному рада.
У деревенской лампы закоптелой мою мечту качая в колыбели, осенний ветер шепчет над золою…
Становится нездешним мое тело, и старые надежды поседели, а я все жду и жду… свое былое…
И сердце в пустоте затрепетало — так залетает с улицы порою воробышек, гонимый детворою, в немую тьму покинутого зала.
Бездонный мир оконного кристалла впотьмах морочит ложною игрою, и птица с одержимостью героя стремится прочь во что бы то ни стало.
Но темный свод отбрасывает с силой за разом раз, пока мятеж убогий не обескровит каменная балка.
И падает комок, уже бескрылый, и кровью истекает на пороге, еще дрожа порывисто и жалко.
Я снова у моста любви, соединяющего скалы, — свиданье вечно, тени алы — забудься, сердце, и плыви.
— Мне за подругу вода речная: не изменяясь, не изменяя, она проходит, и век не минет, и покидает, и не покинет.
Ты исчезла… И в дальнем бегстве каждый шаг твой ложился на сердце, словно было оно дорогой, уводившей тебя навеки.
Был ее голос отзвуком ручья, затерянного в отсветах заката, или последним отсветом закатным на той воде, которая ушла?
Немая птаха, пойманная смертью, как смотришь на меня ты жалким оком — чуть розоватым, тусклым угольком — из-под совиных лап ее незримых, как смотришь ты… да если бы я мог!
Я как бедный ребенок, которого за руку водят по ярмарке мира. Глаза разбежались и столько мне, грустные, дарят…
Чему когда-то верилось — разбилось, что долгожданным было — позабылось, но ты, неверная, нечаянная радость, не забывай меня! Не позабудешь?
Я не я. Это кто-то иной, с кем иду и кого я не вижу и порой почти различаю, а порой совсем забываю. Кто смолкает, когда суесловлю, кто прощает, когда ненавижу, кто ступает, когда оступаюсь, и кто устоит, когда я упаду.
Я успокаивал долго и убаюкал как мог, а соловей за стеною даже к утру не замолк.
И над постелью звенели, тая, как вешние льды, самые синие звезды, все переливы воды.
«Слышишь?» — я спрашивал. «Слышу, — голос, как дальний отлет, сник и приблизился снова: — Как хорошо он поет!»
Можно ли было иначе слышать разбуженный сад, если душа отлетала, силясь вернуться назад,
если с последним усильем стало светлей и больней видеть последнюю правду и потерять себя в ней?
Можно ли было иначе там, на исходе своем, слышать уже ниоткуда слитно со всем бытием?
И не легче пригвожденным к одному кресту. Все равно уходит каждый на свою звезду.
Бездна одиночества одна. И один идешь к ней издалека одиноко, как одна волна в одиноком море одинока.
Источник